Вера, надежда…

‒ Моя, слышишь, ты моя, а всё остальное неважно! Моя деточка, кровиночка, солнышко моё! Не слушай его, он не соображает уже ничего, он…

‒ Не в себе я, значит? Не в себе?! ‒ орал, раскачиваясь на культях Иван. ‒ Сейчас договоришься у меня, и тебя выгоню! Моя изба, ты сюда с узелком пришла, я всё для тебя, я за тебя… А ты!..

Он зарычал, бросил костыль вперед, покачнулся, и чуть не свалившись с опостылевшей кровати, завыл, зарывая пальцы в отросшую шевелюру.

В кроватке заплакала Надя, младшая Иванова дочка.

К ней у мужчины вопросов не было. Его, как есть, его – уши, нос, и по датам всё сходилось, а Верку жена наблудила!

… ‒ Вере твоей сколько? Тринадцать, ‒ растопырив пальцы рук, уточнила, кивая своим мыслям, Ульяна Петровна, Иванова сестра, приехавшая навестить инвалида, проверить, хорошо ли ухаживает за ним Пашка, поздравить невестку с рождением второго ребенка, да и заодно урвать кусок собранного урожая. По договоренности, как только осенью наведывалась в дом Уля, Паша шла в погреб, вынимала оттуда мешок картошки, а то и два, тут уж как гостья скажет, сушеные яблоки – мешков пять, муки тоже щедро, с запасом, и плевать было Ульке, что у невестки своих ртов много; варенье, соленья в бочонках тоже забирала. Если сама выволочь не могла, Паша звала Веру, старшую дочь, и вместе по сбитому на гвоздях деревянному скату они поднимали дань для отцовой родственницы. Паша каждый год картошкой этой постылой Ульяне рот затыкала. А та усмехалась. Сама-то Улька по хозяйству была слабенькой, уж и годы своё брали, да и сама по себе она была неловкой, лениво-медлительной, хотя и выросла в деревне. Когда она и брат были маленькими, Иван пахал за двоих, колол дрова, убирал за скотиной, помогал матери доить коров и уводил их потом на пастбище, разгребал зимой снег и тащил на себе телеги по непролазной грязи, когда ездили сдавать свою часть урожая в общую долю, а Улька, знай себе, сидит, семечки щелкает. Мать ее берегла, от тяжелой работы всегда отговаривала, потому как Уля ей тяжело далась, в младенчестве чуть не померла. Иван её, синюшную, заходящуюся в крике, вынул как-то летом из люльки и потащил к матери в поле. Та испугалась, заголосила, побежала к знахарке. Врача тогда в их коммуне еще не было, поэтому справлялись своими, народным средствами, ну и тайными молитвами. Девочку спасли, но здоровье у ребенка было шаткое, дунь, кажется, и уж захворает, выхаживали девчонку на козьем молочке да оладушках, а она разрасталась квашней и только щеки утирала, глядя, как работают другие.

Иван вырос, стал могутный, плечистый, завидный жених. Долго выбирать себе невесту не стал, женился на Прасковье, девушке скромной, ловкой, домашней. Как не придет к ним в избу Ваня, еще когда женихались они, Паша, если не на работах, то по дому хозяйничает, летом в кутье, зимой у печи в избе. И всегда у них дома прибрано, пахнет хлебом, сдобным тестом и масляными оладушками, и Паша улыбается, хоть и устала вусмерть, а любимого человека встречает радостно, как будто от его взгляда к ней вторая волна сил притекает.

Став семьянином, Иван отделился от родных, перешел в Пашино село жить, отстроил себе избу, Ульяна с матерью осталась. Потом и Ульку замуж позвали. А как война началась, и Иван, и Улин муж, Степан, ушли на фронт. В октябре сорок первого проводили женщины своих ненаглядных, повздыхали и разошлись по углам. Паша на своём хозяйстве осталась, землю руками ковыряла, морковь прятала, пшеничные семечки мешочками под досками в избе хоронила, чтобы, если придут недруги, то не поживились ничем. А Уля, похоронив в скорости мать и отца, осталась ни с чем. Что было, уж съела, на чужое заглядывалась, да уж больно сильно сторожили соседи своё добро, с Ульяной не делились.

Но скоро жизнь Ули коренным образом изменилась. В конце осени сорок второго она наведалась к Паше, навестить невестку, подкормиться, а у той уж живот видно. Иван-то на фронт ушел давно, на побывку не приезжал, значит, не его ребенок.

‒ Нагуляла, значит?! Ваня там свою кровь проливает, а ты тут… — Ульяна, тяжелая на руку, слегка замахнулась и отвесила Паше оплеуху, заставив ту опрокинуться на стоящий сзади стул. Прасковья испуганно схватилась за живот. — Ну змея! Как есть, змея! Напишу Ивану, пусть приезжает, да ухватом тебя отходит! Ишь, ты! Ни стыда, ни совести! ‒ шипела, сузив глаза, гостья, тыкая в Пашин живот пальцем. ‒ Я тебя никогда не любила, Иванушке с тобой не свезло… Ох, горе, позор-то какой! Да пусть он убьет тебя совсем, разгульную такую, чем в родне с такой ходить!

Ульяна взвыла, упала на кровать и, покатываясь с боку на бок, стала истошно причитать.

‒ Ульяна Петровна, не надо! ‒ зашептала Паша, побледнев, будто всю кровь из нее разом выпустили. ‒ Всё, что хотите, сделаю, не пишите Ивану! Грех на мне, большой грех, но дитятко-то не виновато, оно живое, и люблю я его!

‒ А того, кто под юбку к тебе лез, тоже любишь? А ну говори! ‒ Ульяна, с детства любившая насмехаться над слабыми, подскочила к невестке и, схватив ту за косу, накрутила собранные в тугое плетение волосы на руку.

‒ Нет! Дьявол то был, сущий дьявол! Клянусь, что Ивана одного люблю, его жду и молюсь за него каждый день! Пустите, пустите меня, больно!

Ульяна Петровна, довольно кивнув, толкнула Пашу лбом об стол, потом села напротив, поводила в задумчивости ноготком по узорам выскобленной до лакового блеска столешницы, что Иван смастерил из оставшихся от постройки дома досок, потом, ехидно усмехнувшись, пожала плечами.

‒ Ладно, хорошо. Пусть живет этот чертенок в утробе твоей. Ивану не проболтаюсь. И так сам всё поймет. Хотя… Он в этом смысле тугодум, и за своего ребенка принять может, его мозгов на это только и хватит. Но это уж дело ваше. Только одно условие ‒ треть урожая и всего, что в запасах у тебя, моя будет. Отныне и вовек, поняла? Всю жизнь за грех свой расплачиваться будешь. А откажешься, сейчас или потом, когда Иванушка вернется, всё ему расскажу, сама в его руку полено вложу и покажу, как отходить тебя, змеюку, по ребрам. Ну, что скажешь?

Прасковья, одуревшая от духоты жарко натопленной избы, оглохшая от звона в ушах и поглощавшего ее ужаса, только молча кивнула.

‒ Вот и хорошо, невестушка. Тогда давай, неси, что там у тебя есть. И сейчас накорми меня, родственница всё же к тебе приехала. Ну, что сидишь?!

Ульяна ударила кулаком по столу, Паша подскочила и, неловко переступая по полу отекшими ногами, пошла к печи.

В тот вечер Уля наелась досыта да и с собой унесла немало…

О настоящем отце Веры Паша старалась не вспоминать. Это было противно, больно и унизительно. Беглый заключенный, что в ту пору по Сибири, нет–нет, да и хаживали, схватил ее там, у сарая, она и крикнуть не могла, так крепко он ей рот зажал. Только плакала…

А как узнала, что понесла, испугалась, просила у бабушки Ани, местной травницы, рецептов каких, но та, прощупав живот молодки, только покачала головой.

— Поздно уже, девонька, и ребенок погибнет, и ты кровью изольешься. Нет, надо родить. Дитятко–то не виновато, оно уж любит тебя, тебе не чувствуется, а сердечко его уж бьется сильнее, когда твой голос слышит… Нет! Нет, и не смотри так на меня! Не возьму я грех на душу.

Паша тогда всю ночь проплакала, потом, натопив жарко баню, сидела долго в горячей воде, почти кипятке, решив самой изгнать из себя греховный плод. Но ребенок держался крепко, только живот слегка потянуло, и всё…

… В конце декабря, еле доковыляв до деревенской повитухи, Паша родила девочку, дала ей имя Вера и стала ждать мужа. Тревожилась, а вдруг догадается, что от греха ребенок рожден, потом уговаривала себя не беспокоиться, а то пропадает молоко, потом и вовсе переживать перестала, не до того было.

Взрослея, Вера всё больше походила на мать. Словно портрет ее срисовали и девочке приставили. Ульяна, захаживающая в гости, всё пыталась рассмотреть, чья же дурная кровь в жилах племянницы бежит, да ни на кого из деревенских мужиков Верочка похожа не была…

В мае сорок четвертого на Степана, Ульяниного мужа, похоронка пришла.

В тот день, Уля, простоволосая, растрепанная, в одной исподней рубахе да шали поверх плеч пришла к Паше во двор, села на лавку и давай выть.

Потом она и сама объяснить не могла, что ее к Прасковье понесло, ведь ненавидела она невестку, плохого про неё столько передумала, что уж захлебнуться Паша должна была в проклятиях этих, а вот, как горе случилось, Уля всё равно к Паше пришла…

Прасковья, отнеся ребенка подальше в комнаты, чтобы не проснулся от Улькиных всхлипов, широко, по бабьи, от души, поплакала вместе с ней, потом обняла и стала раскачивать, будто младенца убаюкивала. Уля всхлипывала, скулила, потом, как в себя пришла, отстранилась, вскочила и помчалась к себе домой.

А Прасковья потом так и проплакала до самой зари – и от обиды, и от одинокого своего существования, и от того, что мужу, вот, подарок какой приготовила, и от страха, что вдруг нет больше Ивана на свете, как Степы… Нет, и даже могилки не будет, куда цветы снести да крест справить, хоть и не приветствовалось это у них…

Отгремела победа, стали мужчины возвращаться в свои избы, обживаться заново, привыкать, поднимать хозяйство, а Ивана всё не было. паша старалась не отчаиваться, мало ли, что бывает…

С окончания войны прошло уж четыре года, Верочке семь исполнилось, а Ивана не было. Ни письма, ни весточки, ни скупой записки от командира, что, мол, так и так, пал смертью храбрых…

Паша писала в части, где, судя по последним, полученным от мужа письмам, служил Ваня, искала его по спискам из госпиталей, обращалась в военкоматы, но мужа найти не могла.

Чаще всего ей советовали признать факт того, что Иван Петрович пропал без вести, что так бывает, и она такая не одна, или, что намного хуже, признан врагом и отбывает срок. Тогда лучше вообще не афишировать свое с ним родство. Но Прасковья никому не верила. Иногда по ночам Ваня снился ей, живой–живой, кажется, протянешь на кровати руку, и вот он, горячий, желанный, с кудряшами волос на груди, с большими руками и надутыми мышцами под загорелой, обветренной кожей….

Прасковья в полусне щупала подушку рядом с собой, но натыкалась на улегшуюся под бочок Верочку, обнимала ее, слушая ровное, глубокое дыхание, и, закусив губу, плакала…

А Ульяна каждый год по осени исправно навещала невестку и племянницу, прохаживалась по двору, разглядывая сытых, валяющихся в теньке свиней и поддавая ногой бегущих по двору кур, потом, зайдя в избу, поводила носом, точно ищейка, выясняя, чем сегодня будут потчевать, здоровалась с хозяйкой, садилась за стол и выжидательно смотрела на встрепенувшуюся Прасковью. А та, помня о договоре, отправляла Верочку к соседке поиграть, а сама хлебосольно угощала родственницу, дальше, пока та переводила дух на кровати, раскинувшись своим студенистым, выпирающим телом, собирала дань за молчание.

Ульяна, довольно кряхтя, тащила кули, мешки и коробки к телеге, гикала на лошадь и, кивнув на прощание, уезжала к себе…

Вера иногда спрашивала, где её отец, на что Прасковья отвечала, мол, еще из армии не отпустили, может, помогает восстанавливать города, он же строитель хороший, ловкий, что, мол, нужно еще немного подождать, и показывала Ванино фото, висящее на стене в самодельной рамке.

— Вот папка твой, красавец, ой, Верочка, папа–то у тебя богатырь!

Девочка внимательно рассматривала портретное фото, потом, притихнув, уходила делать уроки. К счастью, тогда в село прислали учителя, детей сгоняли в местный клуб, где наскоро соорудили парты, достали откуда–то старые книги и газеты и заставляли по ним учить ребят грамоте.

Иногда в школе обсуждали, кто у кого отец, да что умеет, как хвалит, как наказывает. Вера молчала или говорила, что отец приедет совсем скоро, вот тогда и сможет она про него рассказать…

… Ивана, калечного, без ноги и с половиной руки, внесли в избу после того, как узнала его среди попрошаек на железнодорожной станции одна из деревенских женщин и кликнула Пашу, а та, бросив работу, кинулась к мужу, всё хотела, чтобы посмотрел он на ее как раньше, влюблено, но он только пожимал плечами, мол, не знаю тебя, отталкивал протянутые к нему руки, сурово ругался и тыкал в обступивших его людей костылем.

‒ Ваня, да как же, это я, Прасковья твоя. Пойдем домой, а?.. Дома хорошо, ты забыл? Сам ведь избу строил!

Мужчина прищурился.

‒ Пойдем, говоришь? Сейчас, вот только наращу, что откусили у меня, так и пойду, сейчас! — он на миг закрывал глаза, будто колдуя, потом кривил беззубый рот. — Ай, беда, не выходит! Живи одна, Прасковья, считай себя вдовой, вот что я тебе скажу! ‒ и отворачивал голову, где на затылке, прорезая коротко стриженные волосы, прочерчивался розовато–бурый шрам.

‒ Нет, Иван, нет! — упрямо шептала Паша, бухнувшись перед мужем на колени. — Я за тебя замуж вышла, значит, твоя. Какой бы ты ни был, а жить нам вместе до конца дней!

Она так и стояла перед мужем на коленях, потом, осмелев, провела рукой по ёжику волос, худым плечам, осторожно, испуганно дотронулась до культи. Иван застыл, закрыв глаза. Потом заплакал беззвучно, безнадежно, зарычал сквозь крепко сжатые зубы…

Мужики помогли Прасковье доставить мужа домой. Вера тогда еще была в школе, не видела, как Паша, раздев калеку, медленно обмывала его тело теплой водой, как мазала потом язвы мазями, а потом, набросив на разгоряченное, разомлевшее тело рубаху, повела в кровать.

Иван уже не сопротивлялся. Его путь закончился, наконец дошел он до той точки, откуда начал, и стало так покойно, легко, добро на сердце, что и сказать трудно. А может виной всему поднесенная женой рюмка да закуска богатая, слова ее елейные о любви и верности…

Иван, улыбаясь, уснул, откинувшись на подушку, а Паша, вдруг поняв, как устала, так и сидела на табурете, глядя в одну точку. По ее лицу рисовали соленые, тонкие дорожки слезы, горячие, безысходные. Нашла мужа Паша, а как жить дальше, как теперь строить быт, не понимала. Она ждала помощника, а принесла в дом инвалида. Горько… Мысли эти, страшные, эгоистичные, не давали покоя, грызя женщину изнутри…

Опомнилась она, только когда в избу влетела веселая Вера, стала что–то щебетать, смеяться, показывая рожицы, но Паша резко одернула её, сказав, что в комнате спит отец.

— Кто, мама? Мне показалось, ты…

— Не показалось. Отец вернулся. Он войной изъеденный, дочка, но всё равно он папа твой и герой, слышишь?!

Иван проснулся, заворочался, попытался встать, но Паша поставила костыль слишком далеко, тот упал на пол, а за ним сполз и калека.

Вера застала отца барахтающимся на полу в исподнем, увидела и пустую правую штанину, и культю руки с этой же стороны, багрово–красным обрубком торчащую наружу.

Девочка зажмурилась, потом, всхлипнув, развернулась и выбежала вон из избы.

— Кто это? — удивленно замер Иван. — Паша, кто это?

— Ванечка, это же дочка твоя. Я писала тебе, но, видимо, те письма ты уж не получал. Верочка, дочка!

Иван растерянно посмотрел туда, где только что стояла испуганная Вера, потом, проведя рукавом по лбу, прошептал:

— Во дела… Дочка у нас… Дочка! Пашка, это счастье–то какое! Радость нечаянная! А я, дурной, тебя избегал, думал и вовсе не появиться… Дурной…

— Да, милый, да! А я тебя бы всё равно нашла, слышишь?! Мне без тебя не жить, не существовать…

Он притянул ее к себе, одной рукой, но крепко–крепко прижал к себе, чувствуя, как расходятся ее рёбра от частого дыхания, словно олененка поймал, схватил губами ее губы, жадно, будто жаждой исстрадавшийся, аж голова закружилась…

Вера в тот вечер была тиха и незаметна. Она рано ушла в свою комнатку, что Паша еще два года назад отгородила ей от общей горницы, возведя перегородку.

— Ничего, милый, привыкнет она! Ждала ведь тебя, надеялась… Привыкнет!

Ульяна, прознав о появлении брата, явилась тут же, пошныряла по избе, проверила, как устроила невестка мужа, поголосила над культями и, пообещав скоро прийти еще раз, аккуратно выяснила, что знает про Веру брат.

— А дочка какая у тебя, Ванюша! На мать похожа, а на тебя ни капельки… Надо ж природа какая хитрая! — кинула она крючок, но Иван только равнодушно пожал плечами.

— Природа всю красоту сохраняет, вот и Верочке от Паши перепало изумительности…

«Глупый, слепой мужик! — криво усмехалась Ульяна, идя домой и захватив с собой только что ощипанную Пашей курицу.— Ему жена давно уж рога наставила, а он радуется, природу восхваляет!»

Но, поскольку была у Ульки в этой тайне выгода, то раскрывать она ее брату не спешила.

Тут бы Прасковье самой во всём сознаться, ведь и ее вины тогда не было, и Веру Иван уж полюбил, но женщина всё же боялась.

Иван страдал физически, болела несуществующая нога, каждый палец, что уж более не соединялся с телом, ломило, будто подвернуло их и сжимает в тисках. По руке пробегали судороги, заставляя мужчину, стиснув по ночам зубы, чтобы не закричать, глотать прописанный врачом порошок.

Верочка, дочка, первенец, была единственной его радостью, благодаря ей он помнил, что жив, полон сил и настоящий глава семьи, а не обрубок, валяющийся целыми днями в кровати.

Через месяц, чуть окрепнув, Иван стал выходить во двор, пытался хоть что–то делать, но выходило плохо, тело раскачивалось, рука, хоть и достаточно сильная, упускала инструменты, потому что хваталась за костыль.

Но тут на помощь приходила Вера.

— Ничего, папа, я подам. Вот, на! А давай, я буду держать поленце, а ты руби, попробуем? — Вера очень старалась угодить отцу, вилась вокруг него голубкой, то и дело прикасаясь то к плечу, то к спине, точно проверяя, настоящий ли, или выдумала она себе папку – такого сильного, плечистого, каким его мама описывала. Вера, благодаря ли детскому образу, что когда–то нарисовала ей Паша, или просто не желая видеть Ивана беспомощным, воспринимала этого человека так, будто и не калека он вовсе, а настоящий сибирский мужик, каких еще поискать. Иногда пелена с ее глаз спадала, и девочка смущалась, видя, как неловко отец шагает по двору, как болтается его культя, не в силах помочь телу, как он беспомощно смотрит на Прасковью… Тогда Вера злилась – на саму себя, на мечту, что вдруг рассеялась в воздухе, на мать, что вынуждает папу делать то, чего он не сумеет. Девочка вскакивала, топала ногой и бросалась к Ивану, как будто невзначай предугадывая все его желания… Отец был для Верочки всем, и никто бы не сказал, чем он так ее зацепил. Уж ни особо ласково с ней умел говорить, и подарков не дарил, а только была между ними связь покрепче, чем с Пашей…

Продолжение >>Здесь