5
Глеб уехал. Как обещал — через три дня. Даже не попрощался. Тётка Зина видела, как его «Нива» пылила по просёлку в сторону трассы, и успела разнести новость раньше, чем машина скрылась за поворотом: «Бросил, конечно. Куда ему деревенскую? Поигрался и будет. А она, дура, поверила. Все вы, бабы, дуры».
Марийка в тот день не выходила из дома. Сидела у окна, смотрела на дорогу — пустую, серую, уходящую в никуда. Бабка Маня принесла пирогов с капустой, постояла на пороге, вздохнула.
— Не убивайся, девка. Не первый он, не последний.
— Первый, — сказала Марийка.
Бабка Маня помолчала. Перекрестила её мелко-часто.
— Господь с тобой. Одумается.
Она не одумалась. Месяц прошёл — Глеб не звонил, не писал, не приезжал. Геодезисты уехали, оставив после себя ямы на полях и рыжую глину на колёсах. Марийка ходила на ферму — мыть полы, потому что дояркой её не взяли без стажа. Возвращалась поздно, падала на кровать и смотрела в потолок. Спала плохо — снился пруд, чёрная вода и мать, которая звала её за собой тонкой, как тростинка, рукой.
А на пятый неделе её вырвало над миской с утренней картошкой.
Бабка Маня пришла вечером — специально, наведаться. Увидела Марийку бледную, с красными глазами, застывшую над тазом.
— Дочка, — спросила осторожно, — ты это… когда последний раз было?
Марийка не поняла.
— Ну, женское, — Бабка Маня замялась. — Кровь.
Марийка подняла голову. Посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом, и в этом взгляде Бабка Маня прочитала всё: и страх, и надежду, и тот холодный ужас, который приходит, когда жизнь решает за тебя.
— Давно, — сказала Марийка. — Два месяца.
Бабка Маня перекрестилась. Села на лавку — тяжело, со стоном.
— Господи Иисусе… К фельдшеру завтра же. Слышишь? Сама не откладывай.
Фельдшер Вера — баба рыхлая, с руками в йоде и вечно недовольным ртом — на узи в районную поликлинику не отправила. Своего старенького аппарата, гудевшего как осиное гнездо, хватило. Помолчала долго, водила датчиком по Марийкиному животу — ещё плоскому, ещё не изменившемуся. Потом сказала глухо, не глядя:
— Двенадцать недель. Живой. Шевелится.
Марийка лежала на кушетке, смотрела в белый потолок с трещиной, похожей на молнию. Внутри, где-то глубоко-глубоко, билась крошечная жизнь — ещё не человек, ещё не имя, ещё не судьба. Но уже — не она одна.
— Что ж ты наделала, девка, — сказала Вера не то с укором, не то с жалостью. — Без мужа, без кола, без двора. Кто тебе поможет?
— Я сама, — сказала Марийка.
Она взяла справку, вышла на крыльцо. Села на ступеньку, сжимая бумажку в кулаке. К ней подошёл чей-то пёс — дворняга с белым пятном на лбу, лизнул руку. Марийка погладила его по голове и заплакала. Тихо. Беззвучно. Так плачут только те, кто привык быть один.
6
Беременность её никто не облегчил. На ферме сжалились, перевели на лёгкую работу — чистить картошку в столовой. Платили копейки, но Марийка не жаловалась. Бабка Маня носила молоко, творог, иногда — кусок сала, завёрнутый в газету. Тётка Зина, завидев Марийку на улице, демонстративно переходила на другую сторону. Девки шептались. Парни посвистывали: «Кого это Глеб-то наш наградил? Марийку? Ну, повезло пацану, будет с двумя мамами — живой и пьяной».
Марийка не слушала. Она ходила на пруд — теперь реже, потому что тяжелела с каждым днём. Сидела на том самом валуне, клала руку на живот и смотрела в чёрную воду. Вода молчала. И Марийка молчала. Между ними было давнее, понятное только им обеим согласие — не спрашивать, не жалеть, не мешать.
Она родила в феврале. Пурга выла за окном, снег лепил в стёкла, и казалось, что весь мир сжался до размеров этой маленькой комнаты в ветхом флигеле, который в Горюхино называли роддомом. Фельдшер Вера принимала роды одна — помощница заболела гриппом. Ругалась, вытирала пот со лба, говорила: «тужься, мать, тужься, сама виновата, сама и рожай».
Марийка родила легко. Как будто тело её, наученное молчать и терпеть, решило сделать этот последний подарок. Мальчика. Крикливого, красного, с кулачками — кулаки сжаты так, будто он уже готов драться за место в этом мире.
— Как назовёшь? — спросила Вера, заворачивая его в старую пелёнку.
Марийка посмотрела на сына. Сына. Слово было тяжёлое, чужое, но когда она произнесла его про себя, внутри что-то перевернулось и встало на место.
— Глебом, — сказала она и тут же зажмурилась. Глеб. Имя отца, который уехал, даже не попрощавшись. — Нет. Не надо Глебом. Николаем. В честь святого, что от бед оберегает.
Вера кивнула, записала в журнал: «Николай». И добавила, уже тише: «Отца не знаешь?»
— Знаю, — сказала Марийка. — Но он не узнает. И не надо.
Ребёнка она кормила сама. Коля брал грудь жадно, сосал так, будто догонял всё, что недополучил в утробе. Марийка смотрела на его лицо — маленькое, сморщенное, с мамиными скулами и бровями, которые когда-нибудь станут такими же тёмными, как у… Она не додумала.
Бабка Маня пришла на пятый день. Принесла заговорённую булавку — от сглазу, старые распашонки и мешок картошки.
— Ты, Марийка, теперь одна, — сказала она, глядя, как девочка — девчонка ещё, девятнадцать лет, — меняет пелёнки, стирает, варит кашу. — Одна и навсегда. И сын твой — тоже. Деревня не простит. Знаешь?
— Знаю, — сказала Марийка. — А я и не прошу прощать.
7
Коля рос. В год — пошёл. В два — заговорил. Был он любопытный, как щенок, и такой же приставучий. Лазал везде: на чердак, в погреб, в старый курятник, где давно никто не держал кур. Соседский пёс Шарик ходил за ним хвостом, и Марийка иногда заставала их вместе — мальчик и собака сидят на крыльце и смотрят на закат.
В три года Коля спросил впервые:
— Мам, а где мой папа?
Марийка мыла посуду. Замерла на секунду, потом ответила спокойно:
— Далеко.
— А зачем он уехал?
— У него там работа.
— А почему он не приезжает?
Марийка поставила тарелку на стол, вытерла руки о фартук. Села перед сыном на корточки, поймала его взгляд — ясный, доверчивый, ещё не знающий, что мир может быть жестоким.
— Потому что он не тот человек, Коля, который остаётся. Такие люди есть. Они приходят, красиво говорят, а потом уходят. И важно не то, почему они ушли. Важно, кто остался.
— Остались мы? — спросил Коля.
— Остались мы, — кивнула Марийка.
Он подумал, покрутил пальцем дырку на футболке, потом сказал, вздохнув по-взрослому:
— Ладно. Тогда не надо его.
Марийка рассмеялась — первый раз за долгое время. И заплакала, потому что смех перешёл в комок в горле.
В пять лет Колю взяли в садик — в ту самую группу, где воспитательница Раиса Павловна считала себя последней инстанцией по вопросам морали. Она сразу взяла мальчика под крыло — безотцовщина, да ещё от такой матери. На родительских собраниях ставила Марийку в пример другим: «Вот, товарищи матери, смотрите, что бывает, когда девки рано гулять начинают. Ни мужа, ни прописки нормальной, ребёнок растёт без отцовского влияния».
Марийка сидела на последнем ряду, сложив руки на коленях. Слушала. Не перечила. Но когда Раиса Павловна в который раз завела шарманку, поднялась и сказала тихо, так, что слышно было всем:
— Вы не знаете, Раиса Павловна, как мой сын растёт. Он читает в пять лет. Он кормит бездомных кошек. Он никогда не дерётся и не обзывается. И если в нём есть доброта — это не благодаря вам и не вопреки мне. Это просто он сам. А ваши слова останутся при вас.
Она вышла из класса. За ней — тишина. А потом тётки загалдели, но Марийка уже не слышала — она вела Колю за руку по тропинке к дому, и мальчик всё спрашивал:
— Мам, а почему ты такая смелая?
— Я не смелая, — ответила она. — Я просто устала бояться.
8
Летом, когда Коле исполнилось шесть, они снова пошли к пруду. Марийка долго не решалась — казалось, что вода всё помнит и осудит. Но Коля увидел лягушку, кинулся в камыши, и она побежала за ним, смеясь. Смеялась так, что слёзы потекли по щекам — давно забытое, лёгкое, почти детское чувство.
Они остановились у самого берега. Вода была чёрная, спокойная, как всегда. На поверхности плавали кувшинки — жёлтые, живые. Марийка посмотрела в глубину и вдруг поняла, что не боится. Не боится ничего: ни сплетен, ни бедности, ни одиночества.
— Мам, — Коля дёрнул её за руку. — А здесь рыба есть?
— Есть.
— А мы можем ловить?
— Можем.
Он захлопал в ладоши, бросился искать червей. А Марийка осталась стоять на берегу. Ветер трепал её волосы — в них уже пробивалась седина, хотя не было и двадцати шести. Она положила руку на Колины кудри, когда он вернулся, и подумала о том, как странно устроена жизнь. Когда-то давно она сидела на этом самом месте и ждала Глеба — ждала, когда он придёт, скажет красивые слова, сделает ей больно и хорошо. А теперь рядом стоит её сын — такой же светловолосый, такой же упрямый, и он будет жить. Не её жизнью. Не Глеба. Своей.
— Ну что, — сказала она вслух, — попробуем?
И они сели на траву — у самой воды, где когда-то начиналось и кончалось всё.
На том берегу тётка Зина полола грядки. Увидела Марийку с ребёнком, перекрестилась — по старой привычке, без злобы.
В Горюхино тихо садилось солнце. И тень от колокольни ползла к пруду, к сторожке, к тому месту, где начинается и кончается любовь. И там, где — ничего не кончается. Никогда.
Марийка вытащила первого ерша — маленького, колючего, злого рывками. Коля закричал от восторга. Она улыбнулась, и впервые за шесть лет в её глазах не было той самой чёрной воды, которая так долго держала её на дне.
Она вынырнула.
Сама.
Без помощи.
И в этом было всё.
Автор: ИСТОРИИ НА КАЖДЫЙ ДЕНЬ.